Да, меня зовут Марк Маронье, как дерево. Мне 24, время - 2 часа 10 минут пополуночи. Цифры и буквы - вся жизнь человека сводится к ним...
В Бухаре потонет 25 кораблей. В Карфагене всеобщее недоумение. Все Африканы именинники. По мнению артистов Малого театра, в сей день в г...
Он был настолько лишен самолюбия и так робок, что просто не ощущал несправедливость как несправедливость. Самураи же, равные ему по положению, всячески издевались над ним...
Господин ревизор признал эти показания достойными полного доверия по следующим соображениям; 1) почерк найденной рукописи сего стихотворения во всем схож с тем несомненным почерком усопшего, коим он писал свои собственноручные доклады по секретным делам и многочисленные административные проекты; 2) содержание стихотворения вполне соответствует объясненному чиновниками обстоятельству, и 3) две последние строфы сего стихотворения писаны весьма нетвердым, дрожащим почерком, с явным, но тщетным усилием соблюсти прямизну строк; а последнее слово: "Ах!" даже не написано, а как бы вычерчено густо и быстро, в последнем порыве улетающей жизни. Вслед за этим словом имеется на бумаге большое чернильное пятно, происшедшее явно от пера, выпавшего из руки. На основании всего вышеизложенного господин ревизор, с разрешения министра финансов, оставил это дело без дальнейших последствий, ограничившись извлечением найденного стихотворения из секретной переписки директора Пробирной Палатки и передачею оного совершенно частно, через сослуживцев покойного Козьмы Пруткова, ближайшим его сотрудникам. Благодаря такой счастливой случайности это предсмертное знаменательное стихотворение Козьмы Пруткова делается в настоящее время достоянием отечественной публики. Уже в последних двух стихах 2-й строфы, несомненно, выказывается предсмертное замешательство мыслей и слуха покойного; а читая третью строфу, мы как бы присутствуем лично при прощании поэта с творениями его музы. Словом, в этом стихотворении отпечатлелись все подробности любопытного перехода Козьмы Пруткова в иной мир, прямо с должности директора Пробирной Палатки.
ПРИЛОЖЕНИЕ:
СТИХОТВОРЕНИЯ, НЕ ВКЛЮЧАВШИЕСЯ В СОБРАНИЕ СОЧИНЕНИЙ КОЗЬМЫ ПРУТКОВА
46. К ТОЛПЕ
Клейми, толпа, клейми в чаду сует всечасных Из низкой зависти мой громоносный стих: Тебе не устрашить питомца муз прекрасных. Тебе не сокрушить треножников златых!.. Озлилась ты?! так зри ж, каким огнем презренья, Какою гордостью горит мой ярый взор, Как смело черпаю я в море вдохновенья Свинцовый стих тебе в позор! Да, да! клейми меня!.. Но не бесславь восторгом Своим бессмысленным поэта вещих слов! Я ввек не осрамлю себя презренным торгом, Вовеки не склонюсь пред сонмищем врагов; Я вечно буду петь и песней наслаждаться, Я вечно буду пить чарующий нектар. Раздайся ж прочь, толпа!., довольно насмехаться! Тебе ль познать Пруткова дар?! Постой!..
... А отчего произошла пагубная ошибка моя? Решительно от того, что я, больной человек, страдающий печенью, двое суток скакал по чугунке сквозь дождь и туман до Берлина и, приехав в него, не выспавшись, желтый, усталый, изломанный, вдруг с первого взгляда заметил, что Берлин до невероятности похож на Петербург. Те же кордонные улицы, те же запахи, те же... (а впрочем, не пересчитывать же всего того же!). Фу ты, бог мой, думал я про себя: стоило ж себя двое суток в вагоне ломать, чтоб увидать то же самое, от чего ускакал? Даже липы мне не понравились, а ведь за сохранение их берлинец пожертвует всем из самого дорогого, даже, может быть, своей конституцией; а уж чего дороже берлинцу его конституции? К тому же сами берлинцы, все до единого, смотрели такими немцами, что я, не посягнув даже и на фрески Каульбаха (о ужас!), поскорее улизнул в Дрезден, питая глубочайшее убеждение в душе, что к немцу надо особенно привыкать и что с непривычки его весьма трудно выносить в больших массах. А в Дрездене я даже и перед немками провинился: мне вдруг вообразилось, только что я вышел на улицу, что ничего нет противнее типа дрезденских женщин и что сам певец любви, Всеволод Крестовский, самый убежденный и самый развеселый из русских поэтов, совершенно бы здесь потерялся и даже, может быть, усомнился бы в своем призвании. Я, конечно, в ту же минуту почувствовал, что говорю вздор и что усомниться в своем призвании он не мог бы даже ни при каких обстоятельствах. Через два часа мне все объяснилось: воротясь в свой номер в гостинице и высунув свой язык перед зеркалом, я убедился, что мое суждение о дрезденских дамах похоже на самую черную клевету. Язык мой был желтый, злокачественный... "И неужели, неужели человек, сей царь природы, до такой степени весь зависит от собственной своей печенки, - подумал я, - что за низость!" С этими утешительными мыслями я отправился в Кельн. Признаюсь, я много ожидал от собора; я с благоговением чертил его еще в юности, когда учился архитектуре...